"Последний диссидент"

 09.01.2014 08:44

 

Дочерям Соне и Кате

и их детям

От автора

Летом 1987 года, через несколько месяцев после того, как освободился из лагеря, где отбывал срок за «антисоветскую агитацию и пропаганду», я написал документальную повесть «Я – особо опасный преступник» - об аресте, следствии, суде и пребывании в лагере. Повесть выдержала несколько изданий – и у нас в стране, и за рубежом, и, насколько я могу судить по статистике моего персонального сайта, к ней до сих пор обращаются довольно часто.[1] Однако все, что описано в повести, имело и свою предысторию, и свое продолжение. И теперь, как мне кажется, пришло время более полно представить сюжет о судьбе человека, который в силу… не знаю, в силу чего… в силу своей психической организации, характера, душевного устройства, культурной традиции и т.д. – стал деятельным (именно деятельным) противником тоталитарного (коммунистического) режима в пору его поздней истории – в семидесятые-девяностые годы.

Уже в новейшее время, в начале 2000-х журналисты прилепили мне кликуху «Последний диссидент», - и я ее принял без обиды, даже с некоторой гордостью. Вернувшегося из горьковской ссылки академика Сахарова журналисты спросили, считает ли он себя диссидентом. «Если под этим словом вы понимаете честность и независимость, то скажу, что хотел бы считать себя диссидентом»…[2] Вот здесь, в этой новой повести речь и пойдет о некоторых обстоятельствах жизни, о делах одного из последних советских диссидентов.

Завидую людям, умеющим вспомнить подробности и детали событий многолетней давности. Для моей памяти 25-30 лет – расстояние с трудом преодолимое, а во многих случаях и непреодолимое вовсе. Конечно, некоторые подробности, бывает, всплывают в памяти весьма четко и ярко, но в большинстве случаев, увы, могу вспомнить лишь канву событий, а подробности и уж тем более мелкие детали – ускользают. Поэтому теперь и пишу не мемуары, - но обращаюсь к жанру документальной повести. Правильнее даже назвать ее «повесть в документах», поскольку мои комментарии будут строго привязаны к тем или иным архивным материалам, свидетельствам современников или публикациям в СМИ. А значит, мне придется много цитировать: не пересказывать же чьи-то воспоминания или суждения как собственные. Да и время, отведенное мне на эту работу судьбой и обстоятельствами, таково, что, я не дерзаю дать широкую картину эпохи «перестройки и гласности»:  дай Бог, успеть в определенной хронологической последовательности вспомнить некоторые события моей собственной жизни в ту пору.

Важно подчеркнуть: предметом этой повести и будут только события, связанные с жизнью некоего человека по имени Лев Тимофеев. Заранее отвергаю обвинения в суетном тщеславии: поверьте, о человеке, жившем под этим именем три десятка лет назад, мне вообще было бы легче писать в третьем лице –  настолько он далек от меня сегодняшнего. Поэтому, кстати, при взгляде в прошлое и возникает вечный соблазн писать не мемуары, а беллетристику, - соблазн, которому я охотно поддаюсь, обращаясь к иным временам и обстоятельствам… Но если с беллетристом можно поспорить, можно подвергнуть сомнению, правильно ли он увидел и оценивает события, то с документом не поспоришь, тут нет места субъективному взгляду, что особенно важно, когда упоминаются реальные люди, реальные дела и события. Только факты, только документы… Было такое время. И мы тогда жили. Как могли.

Итак… социальную роль диссидента в тоталитарном государстве (а такая роль безусловно существует) я принял на себя в начале февраля 1987 года, когда, отсидев чуть меньше двух лет из срока положенного мне по приговору суда (6 лет лагеря и 5 лет последующей ссылки), я вместе с большой группой политзеков вышел по горбачевской «помиловке» из лагеря п/я 389/36  в поселке Кучино Чусовского района Пермской области, теперь чаще поминаемого как «Пермь-36»…

 

1.Начальные обстоятельства

Остановлюсь на некоторых обстоятельствах, предшествовавших аресту  (19 марта 1985 года) и, в частности, на двух недоразумениях, связанных с арестом и, видимо, давно возникших, но проявивших себя позже, уже после того, как была написана повесть «Я – особо опасный преступник» …

Первое недоразумение, на мой взгляд, весьма серьезное, относится к самому факту ареста, - вернее, к процедуре идентификации моей персоны как автора текстов, которые привлекли внимание КГБ и стали основанием для уголовного преследования. Уже в позднейшие времена, относительно недавно, вот как написал об этом в жанре «исторического детектива» известный историк Рой Медведев: «К концу 70-х годов в Советском  Союзе репрессии против диссидентов усилились. Самиздат начал сходить на нет, но число книг и статей, публикуемых за границей анонимно или под псевдонимами, увеличилось… В общем потоке были замечены статьи и очерки о трудном экономическом положении советской деревни, которые вскоре увидели свет  в книге «Технология черного рынка или Крестьянское искусство голодать». На обложке книги стояла фамилия Лев Тимофеев. В диссидентских кругах о таком авторе не знали, и все решили, что речь идет об очередном псевдониме. Видимо, так решили и эксперты из КГБ, которые начали искать автора, близкого к деревне. Однако определить автора оказалось непросто, а он выпускал в свет почти каждый год новую книгу. Появился роман Льва Тимофеева «Ловушка», пьеса «Моление о чаше», еще одна публицистическая книга «Последняя надежда выжить. Размышления о советской действительности». В начале 80-х годов эти тексты часто передавали радиостанции «Голос Америки» и «Свобода».

Автора публикаций КГБ обнаружил только в конце 1984 года, когда оказалось, что он публиковал свои статьи и книги под собственным именем… В диссидентских кругах позднее говорили, что Лев Тимофеев был «найден» не в результате анализа его текстов, а по доносу осведомителя.

Поиски Льва Тимофеева оказались очень долгими. КГБ чувствовал себя уязвленным. Когда авторство удалось установить, Тимофеева арестовали. … Суровый приговор не вызвал горячих откликов – обстановка в стране мало чем напоминала обстановку и настроение середины 60-х. … Ядро диссидентского движения было разгромлено…»[3].

Относительно откликов на арест (или их отсутствия) вспомнить важно, но об этом чуть позже. Сначала же о предположении, что автор был найден и арестован «по доносу осведомителя»…  Нет, для такой догадки нет никаких оснований: хочу думать, что среди моих друзей и знакомых не было стукачей. Говорю так не потому, что наивно прекраснодушен. Просто, если бы таковой оказался и донос решал бы дело – посадили бы раньше: написав работу, я и говорил о ней друзьям, и давал ее читать, и в «самиздат» она ушла довольно быстро. После же того, как в 1980 году она была опубликована на Западе, ее сразу же начали читать «по голосам». На 11 этаже нашего панельного дома в Теплом Стане, в квартире, глядевшей окнами на запад, и мне иногда удавалось даже с помощью маломощной «Спидолы» ухватить сквозь глушилку обрывки собственного текста: замечательно красивым, мягким баритоном, неторопливо, придавая повествованию эпическую широту и размах, рассказывал диктор Юрий Мельников-Шлиппе (Georg von Schlippe) о горестной судьбе рязанской крестьянки Аксиньи Егорьевны…

 «Знаете, сколько Львов Тимофеевых в стране? В одной только Москве и области несколько сотен – и каждого поворошить надо было, пока до вас добрались»,- многозначительно сообщал мне следователь в Лефортове (здесь и, если где дальше встретится, эти персоны я именами собственными не обозначаю: все они на одно лицо и без имени). Не то чтобы следователь держал меня за дурачка, который поверит, – ему и наплевать было, поверю я или нет. Важно было выстроить виртуальную картину «законной» юридической процедуры, «производства уголовного дела»: есть факт тяжелого преступления (антисоветские книги и журналы – вот они, на столе у следователя), проведены широкие и глубокие розыскные мероприятия (просвечены, а возможно, и допрошены сотни Львов Тимофеевых – от старцев до младенцев), в результате установлен и схвачен особо опасный преступник (в застиранных тюремных портках, подвязанных двумя короткими бечевкам, вот он угрюмо сидит за своим отдельным столиком в кабинете у следователя: в Лефортове так было)… Не стану строить догадки, почему арестовали только через пять лет после обнародования первой из инкриминированных мне работ (есть у меня одна мысль,- может, вернусь к ней когда-нибудь позже). Скажу только, что не было необходимости кого бы то ни было «ворошить». И услуги стукача были ни к чему…  Найти автора было элементарно просто: в «Технологии…» есть ссылки на «спецхрановские» документы Центральной сельскохозяйственной библиотеки в Москве. Факт моей работы с этими документами зарегистрирован (кажется, кроме меня они никогда никем и востребованы не были). Доступ к «спецхрану» я получил по письму из журнала, в каком тогда работал. Письмо, по тогдашним правилам, так и осталось лежать в библиотеке - и фамилия, и место работы в нем указаны. Что еще особенно искать-то?  В конце концов,  в приговоре, эти мои изыскания в «спецхране» и были указаны как факт, подтверждающий мое авторство… Искусство же ломать комедию с соблюдением «процедурной законности» при полном беззаконии по сути – было и, насколько можно видеть, до сих пор остается в практике российских спецслужб…

Я, конечно, никогда не стремился обязательно попасть в тюрьму. Написав заведомо крамольный текст, я все-таки соблюдал некоторые элементарные меры безопасности, - в основном направленные на сохранение самого текста: сделал две фотокопии, несколько раз ходил в соседний лесок, разводил костер и, оглядываясь по сторонам, доставал из рюкзака и бросал в огонь черновики – и смотрел, как ветер развеивает по снегу черный пепел сгоревших рукописей (дело было ранней весной). Почему я совершал эти довольно бессмысленные поступки (ну, кому нужны черновики!), теперь объяснить невозможно… Наверное потому, что был обыкновенным советским человеком – никаким не диссидентом.

 Большую часть жизни я прожил в советской общественной системе (50 лет мне исполнилось уже в лагере) и был  продуктом системы, ее частью. Экономист по образованию, журналист по роду деятельности. Последнее место работы до ареста – редакция журнала «В мире книг». Еще раньше – комсомольский журнал «Молодой коммунист». Обычный советский человек. Семьянин: жена, двое детей. С рождением первой дочери, назанимав денег, купил кооперативную квартиру в Теплом Стане и долго за нее расплачивался. Денег от зарплаты до зарплаты едва хватало, а часто и вовсе не хватало. Ни машины, ни дачи. Круг общения – «нормальная советская интеллигенция»: коллеги-журналисты средней руки, школьный учитель истории, школьный учитель литературы, врач-психиатр... Ни с кем из диссидентов даже и знаком не был… Ничего крамольного. Правда время от времени кто-нибудь из друзей давал почитать «самиздат», а изредка даже и «тамиздат» - обычный в то время набор: Авторханов, Джилас, Орвелл и т.д. Еще пытался услышать «голоса», обрывочно, с трудом пробивавшиеся сквозь глушилки. По радио, в основном, и узнавали, что происходит в стране: о деятельности правозащитников, об арестах, судах, приговорах; слушали тексты заявлений, чтение «самиздата», вникали в анализ экономики[4]. Еще на кухне под водку со скромной закуской слушали и рассказывали анекдоты про Брежнева, спорили (или соглашались)  с друзьями (все с теми же журналистами, учителями, врачом)… Словом, жил я обычной советской жизнью… К тому времени (к началу 70-х) в нашем кругу все всё уже хорошо понимали, и каждый из моих друзей мог бы написать книгу о том, до какой степени советская система противоречит даже элементарному здравому смыслу, насколько она античеловечна. Все понимали, под каким прессом постоянного насилия живем... И что же?  Нет, дальше кухонных разговоров это понимание не шло[5].

Что в те годы мешало нам, журналистам, публично говорить, писать, что думали? Почему я не написал на десять лет раньше то, что в конце концов написал? Что мешало? Страх? Да нет, не только страх… или не столько страх… или даже совсем не страх. Ну ведь есть же у каждого человека некие принципы, ради которых он, даже страх испытывая, готов на жертвы, не так ли? Вопрос, стоит ли?.. Сумею ли объяснить… Семьдесят лет репрессий, тотальной пропаганды, всеобщего молчания… да просто-напросто не было у нас внутренней уверенности, что говорить правду в принципе возможно и нужно. Все всё знают – и молчат, а ты куда полезешь? Какой смысл? Ну, скажешь, - что изменится? Кто тебя услышит? Прежде других услышит тебя Первый отдел. Смотри, перед тобой такая махина, колосс, - и ты «смельчак-одиночка», задирая голову, снизу пропищишь ему что-то. Сядешь наверняка, – а толку в твоем героизме?.. Нет, не страх – барьер неуверенности и немоты, ощущение беспомощного одиночества… Другое дело, если ты не один: преодолевать этот барьер, это чувство одиночества как раз и помогали диссиденты-правозащитники в 60-е, 70-е годы, академик Сахаров, ну и, конечно, Александр Солженицын (в моем случае – он  прежде всех иных) со своим «ГУЛАГом» и другими книгами[6]… В какой-то момент и я начал видеть: вот говорят люди правду, - и их читают, слушают. Можно же! - и сам решился… Но в то время говорить, что думаешь, значило еще и демонстрировать саму возможность говорить. Демонстрировать. А на демонстрацию не ходят, прячась за псевдонимом…

Все это, конечно, звучит несколько высокопарно. Но как еще объяснить чувствования, решения, поступки, которые могли стоить, а иным и стоили жизни… А так все вроде просто, обыденно: в один прекрасный день с утра позавтракал, сел за письменный стол и начал писать книгу. Три месяца – и готово… И происходит перелом судьбы, начинается другая жизнь.  

 Ну, вот теперь можно об откликах на арест…,

 Историк (и сам диссидент со славным прошлым) Рой Медведев, конечно, прав: ни с кем из диссидентов я знаком не был и в момент моего ареста в диссидентских кругах никто ничего не знал обо мне.  Вообще не надо думать, что в те советские времена захотел вот человек стать диссидентом – и стал. Это сегодня увидел демонстрацию, примкнул к соответствующей колонне – и пожалуйста, ты уже, считай, в той или иной партии. Или нашел в Сети единомышленников – и пошло общение, договаривайся о встречах… В советские же времена была опасность, что уже первый, с кем поделишься мыслями – будет или стукач, или вовсе штатный гебешник. Да что там – еще и поделиться не успеешь, еще только сам подумаешь – и готово!  У нас в лагере сидел человек со «значащей» фамилией – Бедарьков. Простой работяга, слесарь, он получил свой срок за антисоветские мысли, записанные в дневник, - а дневник тот в его тумбочке нашла уборщица в рабочем общежитии, открыла, прочитала и отнесла «куда надо». И сел мужик (а ей, поди, премию выписали)…

Нет, в ту пору запросто «записаться» в диссиденты никак было нельзя. Интересно бы почитать воспоминания о том,  кто как в 60-е  - 70-е годы оказался в диссидентском сообществе. Мне кажется, что этому способствовали дружеские или даже вообще родственные связи. Или и вовсе случай. Мне, например, такой случай однажды представился, да я им не воспользовался: в начале 1976 года по соседству с нами в Теплом Стане (буквально на нашей лестничной площадке, у нас за стенкой) кто-то из добрых людей предоставил временное убежище известному диссиденту Андрею Амальрику и его  жене, красавице и умнице по имени Гюзель. Моя жена Наташа как-то случайно с ней разговорилась, женщины познакомились, выяснилось, кто есть кто... познакомились и мы с Амальриком[7]. Это знакомство в значительной степени подтолкнуло меня (вот оно, преодоление «барьера немоты») взяться через некоторое время за написание «Технологии…». Но, увы, к моменту, когда работа была закончена, и я хотел бы найти связи в диссидентском сообществе, чтобы дать книге публичную жизнь, - к этому моменту Амальрик с женой эмигрировали. Почему я своевременно не «зацепился» за такую оказию? Почему через него не познакомился с кем-то еще? Ведь даже как-то у него с Юрием Орловым стакнулся… и с ним перемолвился – и разошлись без последствий. Было это солнечным майским днем 1976 года – и тогда на кухне у Амальрика они с Орловым почти наверняка обсуждали недавно родившуюся гениальную идею: организацию Московской Хельсинкской группы… Но я тогда ничего этого не мог (да и не хотел) знать…[8]

Словом, к моменту, когда в 1978 году «Технология черного рынка…» была написана, меня в диссидентском сообществе никто не знал, и я ни с кем не был знаком. Так и оставался отщепенцем-одиночкой: от одних отошел, к другим не пристал… Почему же я прошел мимо очевидной возможности с помощью Амальрика войти в диссидентское сообщество, установить уже тогда более близкие отношения с Орловым? Да потому что не готов был. Меня сдерживал тот самый «барьер неуверенности и немоты». Я его и преодолевал в процессе работы над «Технологией…». И преодолел… но Амальрик был уже в эмиграции, а Орлов – в тюрьме.

Конечно, здесь проявились особенности характера, темперамента: должен признаться, что по темпераменту я скорее сангвиник, чем холерик. Может, поэтому и не воспользовался шансом попроситься в диссиденты. Даже в мыслях я никогда не вставал в ряды «борцов с режимом», хоть всегда и считал себя противником идеологии, на которой основан был коммунистический режим. Но моя борьба, моя демонстрация происходила не на площади, а за письменным столом. Я должен был делать то, что мне лучше удавалось: думать, изучать, анализировать, понимать, писать.

         Ну, хорошо. Вот ты наконец-то преодолел «барьер»: изучил систему, проанализировал, понял ее, написал книгу. Что дальше? Вокруг советская власть – как была, так и есть… Показал рукопись друзьям. Кто-то поцокал языком и, косясь на телефон, молча показал большой палец. Кто-то так же молча пожал плечами и покрутил у виска указательным пальцем: мол, зачем все это, какой толк от твоих писаний – мы что, без тебя все это не знали?  Знали и знаем, помалкивали и помалкиваем. Ты-то куда лезешь?! А кто-то и вовсе тем же указательным пальцем погрозил: мол, мерзавец, только о себе думаешь, - ладно, ты написал и готов за все отвечать, но ведь могут потащить не только тебя, но и нас, тех, кто читал… еще пришьют создание организации… а о своей семье ты вообще-то подумал? Всем будет лучше, если эти свои писания ты уничтожишь теперь же…. Господи, посмотришь на все на это, послушаешь – и впадешь в глубокую депрессию… О том, как я дал прочитать работу одному профессору, известному своими «смелыми» (с намеками!) статьями в толстых журналах… и через несколько дней получил рукопись назад, тщательно упакованную и заклеенную в газеты – мол, извини, не прочитал, времени не было, -  написан рассказ «Нелегальное общение с ГГ»[9]

         И все-таки нашлись люди, которым моя работа показалась достаточно значительной и нужной. Не помню, по чьей рекомендации я попал к замечательному человеку и ученому, едва ли ни крупнейшему советскому социологу Владимиру Николевичу Шубкину. И услышал от него весьма лестный отзыв о своей работе. Мало того, В.Н. направил меня со своей рекомендацией к другому не менее замечательному человеку – к Игорю Николаевичу Хохлушкину. Игорь Николаевич, чья тесная квартирка на Нагатинской набережной в течение многих лет была местом встреч инакомыслящих разных оттенков (достаточно сказать, что здесь один из последних «квартирных» концертов перед отъездом дал А.Галич),  в конце 70-х годов был одним из немногих остававшихся на свободе членов диссидентского сообщества. Мы встречались с ним несколько раз – и у него дома (переговаривались записками, которые И.Н. тут же сжигал в пепельнице), и в столярной мастерской при музее им.Бахрушина, где он в то время работал. Именно через Хохлушкина пленка с текстом «Технологии…» ушла за границу. Через некоторое время после этого именно он, вглядываясь в крошечное письмецо, размером чуть ли не с трамвайный билет, прочитал мне весьма благоприятный (понятно, окрыливший меня) отзыв Солженицына о моей работе. Кому было адресовано письмецо – не знаю. Подозреваю, что Игорю Ростиславовичу Шафаревичу: через некоторое время Хохлушкин сообщил, что Шафаревич тоже прочитал «Технологию…» и хотел бы посмотреть на меня.

Был назван адрес, назначено время, и как-то вечером я поехал – это где-то на Ленинском проспекте, во дворах, в районе универмага «Москва»… Шафаревич – моложавый, доброжелательный, любезный – провел меня в ближнюю ко входу комнату и плотно закрыл дверь. Увы, видимо, я ему не понравился, и разговор продлился недолго. Он сказал, что социальная картина русской деревни дана у меня удовлетворительно, но вот о духовной жизни ничего не сказано… А я что - я о чем знаю, что видел, о том и писал, а о чем не ведаю, о том и писать не могу… На том, помнится, и расстались – и никогда больше не виделись… Вскоре после этого визита и наше общение с Хохлушкиным как-то сошло на нет:  он дал мне прочитать машинописную статью, подписанную инициалами И.Ш., в которой суждения о неких событиях были сделаны в связи с национальной принадлежностью участников. Видимо, мое отношение к этому тексту должно было определить и судьбу наших личных взаимоотношений. Идеи, высказанные в статье, показались мне сомнительными и уж точно не продуктивными. И вообще-то мало интересными… На том мы с Хохлушкиным расстались и тоже никогда больше не виделись…

Написав «Технологию…» (еще до того, как она была опубликована на Западе), я с работы ушел: не хотел подставлять людей со мной работавших и прежде всего милейшую Валю Голубчикову, начальницу нашего отдела, за два года до того приютившую меня после изгнания из «Молодого коммуниста». Нет, Валя меня не прогоняла. Прочитав одной из первых рукопись, она произнесла с печалью: «Ну вот, я в этом журнале («В мире книг») такой глубокий окоп себе выкопала, думала, в  безопасности, – и на тебе, прямое попадание!» Ну, мог ли я после этого оставаться?!.. Почти пять лет до ареста я зарабатывал репетиторством: готовил абитуриентов по русскому языку и литературе (спасибо моему другу, замечательному учителю и литературоведу Льву Соболеву – натаскал меня и помогал неоднократно)…

Но вот пришел день – арестовали и ровно через полгода судили…[10] Никаких протестов, никаких пикетов возле суда, как это бывало в начале 70-х, теперь, конечно не было: публицистом-одиночкой был, таким одиночкой и в лагерь поехал… Только много позже я узнал, кто и как откликнулся на мой арест. Трогательным, сочувственным текстом на радио «Свобода» отозвалась диктор и обозреватель Ирина Каневская – моя давняя, еще до ее эмиграции, знакомая. В парижской «Русской мысли» с доброжелательным анализом моих работ (в связи с арестом) выступил философ и эссеист Борис Парамонов. И, наконец, вскоре после суда и приговора в очередном номере журнала «Посев» обо мне, о моей книге написал Сергей Довлатов… И вот тут-то и возникло еще одно недоразумение, которое хоть теперь, почти через тридцать лет, мне хотелось бы снять.

В своей очень доброй, комплиментарной статье Довлатов почему-то называет меня сыном генерала инженерных войск: «С юных лет ему были доступны все стандарты отечественного благополучия». С этого, видимо, и пошло. И уже в наше, относительно недавнее, время Александр Исаевич Солженицын в своем «Зернышке…», говоря о тех годах, упомянул среди прочего и о моем аресте – и снова в этом же смысле: «…Что именно с апреля 1985 (так советская печать урочит сейчас начало изменений) в СССР что-то новеет, — от нас не было видно никак.   Как раз тогда арестовали и осудили на 6+5 Льва Тимофеева, ещё одного отчаянного переходчика из правящей касты в гибнущий стан. Режим в лагерях сатанел, если это ещё возможно. На полгода кинули в одиночку Ирину Ратушинскую. Всё так же бессильны были наши попытки спасти Ходоровича….»

Нет, конечно, никоим образом и никогда не имел я отношения к «правящей касте». Оно конечно, представление о том, что я оттуда, «сверху» придавало некоторый социальный колорит и даже особый смысл тому, что вот я «пошел против своих», стал антисоветчиком и за это арестован. Но это всего только недоразумение… Был я знаком с некоторыми из детей высокопоставленных советских чиновников – не так воспитаны они были, в диссиденты никто из них не стремился, их вполне устраивали тогдашние порядки… Когда, в конце семидесятых, потрясенный чтением первого тома «Архипелага», я предложил этот, до тряпичного состояния зачитанный экземпляр одному  своему приятелю – как раз из «правящей касты» (впрочем, парню неглупому и доброму), он отказался: «Не хочу затемнять картину мира, в котором живу».  Светло ему было…Что ж, каждому свое…

Нет, «правящая каста» - это не про нас. Мой папа был всего только простым инженером, хоть и выбившимся на руководящие должности на предприятии, где работал. К советской действительности относился весьма и весьма критически... А мама проработала медсестрой в поликлинике вплоть до выхода на пенсию. Сам же, как говорил выше, всю жизнь жил «от зарплаты до зарплаты» - кроме тех лет, когда и зарплаты не было. Так что представление о том, что мне «были доступны все стандарты отечественного благополучия» - увы, к большому сожалению, всего только недоразумение…

Да ладно, не в этом, конечно пафос сочувственной статьи Довлатова… А чтобы понять, в чем, надо прочитать, как он ее по-довлатовски заканчивает: «Лев Тимофеев – один из первых диссидентов, арестованных уже при новом генеральном секретаре Горбачеве. Кстати, в судьбе этих людей, Льва Тимофеева и Михаила Горбачева, прослеживается нечто общее: оба принадлежат к одному поколению, оба закончили московские вузы в эпоху послесталинской оттепели, и, наконец, оба много занимались сельским хозяйством. Горбачев курировал его по линии ЦК, а Тимофеев с гневом и болью писал о том, до чего довело деревню партийное руководство»[11]

Ну вот, с недоразумениями разобрались и теперь можно двинуться к февралю 1987 года, ко времени освобождения большой группы политзаключенных из лагеря «Пермь-36».

 (Полностью повесть в документах "Оппозиция 1987 или Последний диссидент" - здесь на Сайте в разделе "Биографическое".)



[1] Первая публикация у нас в стране состоялась в 1990 году в журнале «Юность», тираж которого был 3 миллиона экз.

 

[2] Газ. «Русская мысль» от 9 января 1987 г.

 

[3] Р. Медведев. Поиски автора // Московские новости. 2001. № 16. 17-23 апр.

 

[4] Анекдот той поры: «Не слышал прогноз по радио, завтра дождь обещают?» – «А что теперь «Свобода» и прогноз погоды дает?»

 

[5] Все-таки, конечно, брожение умов происходило повсеместно. Мои друзья в редакции журнала «Молодой коммунист», где я работал в 70-е годы,  Владимир Глотов и Игорь Клямкин примкнули было к создаваемой известным журналистом Леном Карпинским группе «Солярис». Затевали даже какое-то неподцензурное издание – все это с неким «еврокоммунистическим» уклоном, держа в уме «социализм с человеческим лицом». Но, насколько я знаю и помню, дело быстро закончилось – одноразовыми «беседами» на Лубянке и наказанием «по партийной линии». Впрочем, Глотова и Клямкина из редакции уволили, и они некоторое время ходили без работы. А Карпинского, кажется, вообще исключили из партии…  Я, хоть и знал об этой затее, но не был в нее вовлечен: во-первых, меня не очень-то и приглашали, а потом, честно говоря, идеи «еврокоммунизма» мне никогда не казались серьезной альтернативой коммунистической идеологии советского разлива…  

 [6] Уверен, такой барьер существовал до поры и в сознании каждого из членов Политбюро (тоже ведь советские люди). И слова, с помощью которых они начали осознавать тупик, в какой загнала страну коммунистическая идеология и преодолевать «барьер молчания», - эти слова они почерпнули у тех же диссидентов, Сахарова, Солженицына, у наблюдателей из-за границы. Вот признание Э.Шеварднадзе: «В начале 80-х годов я пришел к выводу, что в этой системе прогнило все. Я тогда же говорил об этом Горбачеву, он потом публично вспомнил об этой беседе: «Прогнило все, все надо менять»» (Л.Тимофеев «Зачем приходил Горбачев. О теневых влияниях в большой политике» М.; ПИК, 1992. стр.37.)  Слов «система прогнила» нет и не может быть в лексиконе коммунистической идеологии – речь-то идет именно о коммунистической системе. Эти слова пришли из «протестной реальности», от диссидентов… Тогда и заговорили о «перестройке, гласности и т.д.». А дальше уж само покатилось…

 

[7] Об этом подробнее см. в документальной повести “Я – особо опасный преступник».

 

[8] Группа была разгромлена в конце 70-х: кто срок получил, кто в эмиграцию уехал… А через тринадцать лет,  летом 1989  именно мне (вместе с товарищами) довелось объявить о возобновлении ее деятельности… Сложны пути, по каким водит нас Господь…

 

[9] Л. Тимофеев «Русские поминки. Повести и рассказы» М.: «Время», 2008.

 

[10] См. все ту же повесть «Я – особо опасный преступник»

 

[11] Журнал «Посев» № IV, 1985, стр.2-3.